Елагинская коммуна – КОММУНА СЕЛЬСКОХОЗЯЙСТВЕННАЯ — информация на портале Энциклопедия Всемирная история
Опоздамши на десять лет… — Сотая овечка. — LiveJournal
… размышляю о романе Дмитрия Быкова «Орфография».Почему опоздамши? Потому, что дорого яичко ко Христову дню, а отзыв о книге или рецензия — ко времени ее издания. Но все равно что-то за язык тянет — хочется поделиться впечатлениями, тем более в жэжэшечке.
Впечатления разные. К положительным в первую очередь отнесем юмор.
Там, видите ли, фабула строится на изначально гротесковом посыле: якобы в 1918 году вышел декрет, отменяющий не три буквы, а все правила орфографии и предписывающий писать, как слышится. Все филологи остаются не у дел, и добрый герой книги, публицист, фигурирующий под именем Ять, обращается к наркому «Чарнолускому» с просьбой позаботиться о них. Нарком реагирует быстро: петербургских языковедов поселяют почти в приказном порядке в Елагин дворец и обеспечивают печками, дровами и плохоньким, но пайком. Чуть позже к ним присоединяются другие представители пишущей братии, в том числе поэты. Потом, как водится, начинается бесконечная дискуссия об отношении к власти, слегка припутывается еврейский вопрос — и вот елагинская коммуна делится на два враждующих клана: «елагинцев»(условно говоря, фронду) и «крестовцев» (сочувствующих власти молодых авангардистов). Война двух кланов гуманитарной интеллигенции описана невероятно иронично и весело. Во всяком случае, сцена митинга, где острые и пафосные речи «елагинцев» сменяются маловразумительными выступлениями неожиданных ораторов из толпы, и срыв митинга «крестовцами», устроившими из него балаган, смешны чрезвычайно.
Положительное впечатление — герои книги. Это зашифрованные псевдонимами, но выписанные достаточно характерно и выпукло, и потому легко узнаваемые реальные люди — Луначарский, Маяковский, Горький, Грин, Ходасевич, Хлебников, — и выдуманные и собирательные,но очень убедительные «филологи вообще» и «типичные футуристы». Быкову безусловно удалось воссоздать атмосферу того времени, тех встреч за общим столом, где начиналось с чтения стихов, продолжалось спором и заканчивалось почти что дракой…
Понравилось веселое и нескончаемое цитирование всего и вся и бесконечные параллели (опять-таки, ко всему) — ни за чем, просто так, от полноты знания.
Понравилось то, что автор, создавая гротеск, порой переходящий в буффонаду, говорит с читателем о серьезных вещах: о культуре, об интеллигенции, о власти, о революции и том, к чему любая революция ведет. Понравилось, что в разговоре этом не назидает, а делится болью.
Не понравилось…
Очень не понравилось ничем не разрешившийся мощный отсыл к Грину и Гофману. Вроде бы парафраз на тему «Крысолова», вроде бы в реальном Петербургом 1918 года существует иное пространство, узнать о котором можно у загадочного собирателя древностей Клингенмайера (персонаж гофмановский на 100 процентов). Какая-то магическая соль , какая-то загадочная книга … Вроде бы даже обретается волшебная флейта, способная избавить город от страшных «темных» взрослых и от мерзких детей, лишь прикидывающихся заблудившимися бедняжками, а на самом деле готовых растерзать беспечного путника-одиночку (явный их прототип — жуткий мальчик из «Крысолова»). Однако все загадки разрешаются странным пшиком: Клингенмайер всего лишь хранит вещи, которые отдают ему те, кто понимает свою обреченность. Вещи эти — память о владельцах, частичка их души… но — и не более того. В финале романа Ять открывает книгу и находит какие-то таинственные чертежи, какую-то неведомую орфографию… которая ему ни за чем не нужна. Флейта, разъятая на части, теряется и ведет себя как не выстрелившее в третьем действии ружье, и к чему было городить огород про каких-то альмеков, к чему было вводить потустороннего «Колю», остается досадно непонятным.
Не понравилось ничем не оправданное многословие. Кажется, произведи автор расчет слов на первый-второй и выброси любую половину, роман бы только выиграл.
Непонятно, зачем герой в середине книги уезжает в Крым, карикатурные бои за власть в Гурзуфе, возможно, интересны сами по себе, но в общей композиции романа смотрятся ненужной и неорганичной вставкой.
Любовь. Встреча надуманная, разрыв неубедительный. То, что происходит между встречей и разрывом — не трогает, не цепляет… не верю.
И главный герой. В эпилоге автор вдруг раскрывает перед нами карты: под именем Ятя он вывел публициста и фантаста Виктора Ирецкого (Гликмана). Ну, может быть, может быть. Хотя герой, газетчик-колумнист, прозорливо стоящий над схваткой двух кланов, обладающий, по словам Быкова, всеми типологическими чертами еврея-полукровки и в придачу к ним черной шевелюрой, семитским носом, любовью к Крыму и неукротимой болтливостью, напомнил мне… ну, не Ирецкого, чего там.
Впрочем, есть одно но. Автор определил свой опус неожиданно: опера. Опера — жанр, изначально ходульный и предполагающий нелепые вставки, нелепые сюжетные ходы и нелепую же смену действий. А коль так, все просчеты Быкова-романиста становятся достоинствами Быкова — либреттиста. Почти все. Гофманиана просто не удалась.
Читать онлайн Орфография страница 334
Это было сделано, конечно, не по чьему-либо приказу, но безнаказанность убийцам гарантировала именно та самая новая жизнь. — Он знал теперь, что надо сказать все; трусости в этом разговоре он уже никогда себе не простил бы. Чарнолуский уставился на него в крайнем изумлении.
— Виноват, вы о каком убийстве говорите? Если Кронштадт, то ведь там не мы стрелять начали…
— Вы прекрасно знаете, что Кронштадт тут совершенно ни при чем. Я говорю об убийстве двадцати человек из Елагинской коммуны, последних, кто там оставался пятнадцатого мая.
— Виноват, виноват, — забормотал Чарнолуский. — Какое убийство? Какой Елагинской коммуны? Елагинская коммуна, сколько помню, благополучно разошлась после неудачной демонстрации и этой… как же ее… свадьбы! Мне об этой свадьбе в свое время Хламида все уши прожужжал — вот, мол, прообраз будущего союза всех писателей, единение во имя культуры… Вы кого имеете в виду?
— Я имею в виду Казарина, — раздельно произнес Ять. — Я имею в виду Борисова, Алексеева, Льговского, Извольского, Краминова, Ловецкого, Горбунова, Долгушова… всех, кто там оставался к утру. Пришли вооруженные люди и положили всех. В коммуне ждали этих людей, но не ждали, что они придут с ножами. Думали — будет обыкновенный разгон.
— Какой разгон?! О каком разгоне вы говорите?! — Чарнолуский вскочил и забегал по кабинету. — Казарин, по моим сведениям, умер в июле от воспаления желчных протоков, в Семеновской больнице… я лично деньги на памятник выделял, не помню только, где именно похоронили. Льговский на фронте, Борисов в Гельсингфорсе, о Краминове сведений не имею, но смею вас уверить, что он целехонек. И потом, почему разгон?! С чего вы вообще взяли? Я не понимаю, как с вашим умом, верить всем этим домыслам! Никто никого не собирался разгонять! А вы знаете, кто вообще писал все эти доносы на Елагинскую коммуну? — Он хитро подмигнул Ятю. — Это умора, ни за что не поверите. Я ведь регулярно получал сообщения от некоего доброжелателя. Прямые доносы: что там вертеп и чуть ли не штаб восстания. А потом, вообразите, в августе месяце умирает профессор Хмелев, и все оставшиеся от него бумаги — в том числе проект нового курса русского языка, над которым он все работал перед революцией, — попадают ко мне же, в комиссариат образования. Специально из Питера доставили. Смотрю — и что же вижу?! Знакомые все лица! Он даже почерка не менял! Вообразите, каков иезуитский расчет: нарочно на своих же доносил, чтобы мы из берегов вышли!
— А Оскольцев? — спросил ошарашенный Ять. — А Працкевич?
— Какой Оскольцев? — переспросил Чарнолуский. — В коммуне не было никакого Оскольцева…
— Верно, не было. Это товарищ министра иностранных дел во Временном правительстве, он пришел на свадьбу.
— Всех министров и товарищей министров освободили в мае.
— Я знаю, но его там зарезали на моих глазах!
— Опомнитесь, голубчик! — Чарнолуский комически воздел к потолку короткие ручки. — Кто его там зарезал? Борисов?
— Ну, не знаю, кого они там убили, только Працкевича я никакого не знаю и об Оскольцеве ничего не слышал. А вот господин Ловецкий подвизается теперь в газете «Воля России», которую издают при штабе генерала Краснова. Мне экземпляр прислали, в Москве имеется. Покажу, коли заинтересуетесь. Даже псевдонима не поменял — Арбузьев и Арбузьев. Все-таки двуличие неистребимо, не находите?
— Как же он туда попал?
— Ну, как уж он туда попал — не знаю.
Роман памяти павшей буквы / Экспертиза / Свобода слова / Газета
«Орфография» Дмитрия Быкова посвящена такой далекой от приключенческих сюжетов теме, как правописание. Действие ее разворачивается во время гражданской войны. По сути это рассказ о приключениях журналиста, выброшенного из привычной жизни фантастическими экспериментами большевиков.
Для нас Великая Октябрьская революция ассоциируется с декретами о мире и земле, продотрядами и всевозможными «хождениями по мукам» русской интеллигенции. Но автор смог найти новый поворот. Для него слом тысячелетнего уклада дореволюционной жизни символизирует прежде всего изменение правописания — издание 27 декабря 1917 года декрета за подписью наркома Луначарского, отменившего «лишние» буквы, — полузабытую ныне «ять» и совсем уж забытые «фиту» и «ижицу».
Ну отменили и отменили… Нам даже не верится, что они были в алфавите. А для героя быковского повествования — это личная трагедия. Он пишет в газету под псевдонимом Ять. Эта журналистская кличка стала его вторым именем. Вросла в плоть и кожу. Получается, что революционеры лишили его единственного капитала. Да и права выбора тоже. Ведь что есть для человека большей свободой, чем возможность выбирать себе собственное имя? Но для победившей революции буква «ять» символизирует все старорежимное, заскорузлое и контрреволюционное. Жить с такой вывеской в красном Петрограде опасно — все равно, что ходить по улице с лозунгом «Ненавижу новую власть!» Ять вынужден удариться в бега и скрываться в крымском Гурзуфе. Туда еще не докатилась новая орфография, но уже свирепствует дефицит и распоясавшиеся банды татар, эсеров и просто аполитичных любителей пограбить.
Нарком Луначарский выведен в «Орфографии» под фамилией Чарнолуский, сконструированной, как нетрудно догадаться, из переставленных букв и его подлинного имени. Он появляется в виде некой бюрократической силы, запускающей сюжет книги: «Публикация декрета сопровождалась небольшой статьей Чарнолуского, разъяснявшего, что отмена орфографии есть мера сугубо временная, служащая для преодоления барьера между грамотными и неграмотными жителями России. После того, как ученые-марксисты разработают новые, подлинно демократические орфографические правила, правописательная норма будет восстановлена. Чарнолуский писал также, что употребление старых орфографических правил, не говоря уж о ятях и ерах, будет трактоваться как монархическая пропаганда. Юмор положения заключался в том, что статью народного комиссара тиснули без единой правки: в двух местах Чарнолуский машинально употребил ер, в одном — ять, и почти все запятые перед «что» были у него пропущены, а кое-где, напротив, торчали лишние».
Но что прощается наркомам — становится жутким криминалом для обычных граждан. Целая категория деятелей умственного труда одним махом оказывается выброшенной за борт. В связи с отменой орфографии не нужны лингвисты, гимназические преподаватели, профессора-филологи. Центр гуманитарной культуры Российской империи превращается в фантасмагорическую воронку, куда затягивает все самое образованное и элитарное, а значит, оторванное от грубой действительности.
Герои романа ведут обычные интеллигентские споры о духовных материях. Некоторые начинают сомневаться в необходимости правописания вообще: «Почему «не убий» — могу понять, «не укради» — тоже, а вот почему бледный бес через ять пишется — никак в толк не возьму».
Ответ находит все тот же Ять. Сначала ему кажется, что наличие языковых норм свидетельствует о склонности человека к подчинению: «У меня было тайное соображение, что соблюдение орфографических законов как-то связано с уважением нравственных, — но это так же наивно, как полагать, будто человек законопослушный всегда становится образцом морали. В общем, думал я, думал — и пришел только к одному: грамотность — это свидетельство покорности».
Потом он делает совершенно противоположный вывод. Орфография — доказательство существования Бога. На первый взгляд, она бесполезна. Но раз безбожники-большевики так на нее ополчились, то логично предположить, что без сатанинского внушения здесь не обошлось.
Прототипы многих героев «Орфографии» легко угадываются. Елагинская коммуна, куда большевики собирают представителей дореволюционной культуры, чтобы они работали над публикацией необходимых новому строю классических книг, — это вполне реальное издательство «Всемирная литература». Его пробил Максим Горький — добрый приятель Ленина, чтобы спасти от голода других своих приятелей, — Ахматовых, Гумилевых и Корнеев Чуковских. Крымский писатель Грэм — несомненно, Александр Грин, автор «Алых парусов». В образе футуриста Корабельникова, примкнувшего к революции, чтобы «мочить» своих литературных врагов, прочитывается поэт Крученых. А захвативший в конце концов власть в Гурзуфе бывший садовник Могришвили — уменьшенная копия Джугашвили-Сталина. Режим, который этот «прагматик в высшем смысле слова» устанавливает в романном городе, очень напоминает порядок, которым прославился Иосиф Виссарионович. Роднит их и любовь к хорошей кухне и высокому искусству: «Гурзуфцам нечего шататься по вечерам — они должны сидеть в дукане у друга Кавалеридзе и потом идти в оперу, а впоследствии он совместит дукан с оперой, чтобы люди могли слушать музыку и кушать в перерыве. Опера делает жизнь красивой и благородной, в опере любят красиво и убивают красиво».
Несомненно, «Орфография» достойна переиздания. Пятитысячный тираж для нее — это слишком мало. Увлекательный сюжет, множество шарад, литературных игр, намеков, скрытых смыслов делают произведение одним из лучших образцов современной постмодернистской прозы. Многие места блещут неподдельным юмором: «О Рабле Казарин помнил только — и то из университетских лекций, — что там подтираются гусенятами. Это было по-пролетарски».
Учитывая то, что книге, несомненно, суждена долгая и счастливая жизнь, стоило бы исправить одну историческую неточность. «До середины семнадцатого года, — пишет автор, — Крым жил, словно не замечая войны и революции: по-прежнему был полон движения и шума ялтинский порт, по-прежнему заходили в него корабли союзников»… К сожалению, корабли союзников в тот период не могли заходить в черноморские порты России в принципе. Не стоит забывать, что война шла не только с Германией, но и с Турцией. Последняя полностью блокировала пролив Босфор. Поэтому с 1914-го по 1918 год ни один союзнический корабль не заходил в Черное море.
В остальном же очень достойный получился роман, хотя Дмитрий Быков и называет его почему-то «оперой в трех действиях». Но мы ему не верим. Это он просто хочет быть Гоголем нашего времени. Тот тоже свои «Мертвые души» поэмой именовал. Несмотря на то что в них — ни одной стихотворной строчки. Впрочем, это понятное стремление. В иерархии классических жанров музыка — выше литературы, а поэзия — главнее прозы. Вот и стремятся все прозаики к высокому.
Читать книгу Орфография Дмитрия Быкова : онлайн чтение
Они, как всегда, не доспорили – в красную гостиную тяжело ввалился Барцев.
– Прошу прощения, – запыхавшись, произнес он. – А у нас Краминова взяли. Сейчас матушка его пришла, рассказала. К ним с обыском пришли.
На миг повисла тишина: в силу русских интеллигентских традиций такие известия пока еще было принято встречать скорбным молчанием. Неожиданно Борисов расхохотался.
– Пошли! – выговорил он сквозь смех. – Пошли, Ять… обратно! Теперь наших берут!
9
В петроградской литературе, торговле, религии и власти долго еще на равных соседствовали приметы монархии, республики и диктатуры; газета «Известия» с марта вернула ять в свою шапку, ибо рабочие жаловались, что без ятя читать неудобно; арестовывали и выпускали без согласования и системы. Арест Ловецкого – нелепейший сам по себе, но логичный с точки зрения метафизической – был результатом сложного и хаотического взаимодействия нескольких петроградских властей. Эти власти были: Апфельбаум с его патрулями, непосредственно подчиненными ему как председателю Петросовета; Чарнолуский – без каких-либо рычагов, кроме личной харизмы; Бродский во главе ВЧК и Аренский во главе следственного комитета. К аресту Ловецкого привела следующая цепочка: товарищ Воронов из Москвы отослал отношение товарищу Аренскому о необходимости «разобраться» с газетой «Наш путь», направление которой, как загадочно формулировал Воронов, перешло всякие границы. Аренский взялся за дело рьяно, ибо в его задачи входило натворить во власти как можно больше зверств, чтобы тем спровоцировать наконец народное восстание. Он хотел уже вовсе прикрыть несчастный «Путь», посадив редактора, но редактор приходился двоюродным братом жене Апфельбаума, чем и объяснялась относительная свобода, которой газета продолжала пользоваться. Аренский решил тогда взять и как следует повымотать допросами ведущих публицистов издания, но для этого требовалась санкция Чарнолуского. Чарнолуский горой встал за ведущих публицистов, но у него, как мы уже заметили, был личный план относительно Елагинской коммуны – он думал, что вполне достаточно будет арестовать одного ее обитателя, чтобы надолго перепугать всех остальных; ища пересечения в списке сотрудников «Пути» и перечне обитателей коммуны, он обнаружил Ловецкого, человека совершенно безобидного, – и Аренский со скрежетом зубовным вынужден был Ловецкого взять, удовольствовавшись этой вполне невинной мерой, о которой тут же было доложено в Москву.
Ни Аренский, ни Чарнолуский понятия не имели о том, что Ловецкий не только скромный фельетонист, пишущий под собственным именем, но и главный публицист газеты «Наш путь», укрывшийся под псевдонимом Арбузьев; что публицист этот в действительности придерживается самого пробольшевистского направления; что между ним и его вечным оппонентом Гувером давно уже был заключен договор о ведении как можно более радикальной полемики, пусть даже против собственных убеждений, – дабы сохранить в обществе терпимость к противоположным мнениям; и что, наконец, в результате елагинского раскола так называемый Гувер вслед за друзьями отселился на Крестовский остров, ибо был молод. Главная пикантность ситуации, доставлявшей Арбузьеву и Гуверу немало приятных минут, заключалась в том, что условный сторонник большевиков жил и действовал среди елагинцев, а их условный противник – среди крестовцев, и это давало обоим возможность идеально чувствовать слабые стороны оппонентов. Разумеется, если бы на Елагином вызнали, что Ловецкий и есть тот самый Арбузьев, его погнали бы с улюлюканьем – хорошо еще, если без побоев; впрочем, если бы на Крестовском стало известно, кто таков в действительности Гувер, без рукоприкладства бы никак не обошлось. Оба публициста встречались раз в неделю в редакции «Нашего пути», редактор которого обязался хранить тайну, и, посмеявшись, обменивались убийственными аргументами – после чего расставались как лучшие друзья. И потому арест Ловецкого был глубоко закономерен – новая власть, сама того не желая, взяла-таки одного из двух главных авторов несчастного издания, но, как и во всех своих попытках действовать целенаправленно, схватила не того.
Тот, а именно публицист, умывавшийся под псевдонимом Гувер, отправился к Чарнолускому скандалить и требовать, чтобы посадили его, а ни в чем не повинного Ловецкого выпустили, – но по дороге в Смольный нарвался на патруль. Документы у него оказались в порядке, но командиру патруля не понравились раздражение и странная торопливость интеллигента, который вдобавок стремился в Смольный – а по какому делу, сообщить отказывался; до выяснения обстоятельств его препроводили на Морскую, а на Морской товарищ Аренский, узнав о роде занятий задержанного, радостно приказал отправить его в кутузку.
Получив по своим каналам информацию об аресте двух публицистов, Бродский немедленно поехал в Смольный и доложил наркому Чарнолускому, что отдельные товарищи хватают людей на улице просто так – и пусть потом не удивляются, когда читают в газетах о зверствах ЧК. ЧК не желает иметь к этому никакого отношения. Услыхав об аресте второго «путейца», да вдобавок крестовца, Чарнолуский некоторое время хохотал, потом посидел в оцепенении, написал и скомкал еще одно прошение об отставке, а потом пошел к Апфельбауму. У Апфельбаума уже сидел его несчастный родственник, редактор «Пути».
– Так вы утверждаете… – не поверил нарком.
– Ну конечно! – пожал плечами редактор.
Это был пренеприятный тип еврейского журналиста-дельца, для которого свобода – не более чем товар; он полагал себя тертым калачом, дважды получал предупреждения еще при царизме, как-то раз три дня отсидел в предварилке (но какой редактор там не сидел! – это было вроде нашивки за ранение) и теперь думал отделаться легким испугом. Чарнолускому хотелось выгнать его пинками.
– Вы взяли не того, – самоуверенно и развязно говорил редактор. – Собственно, не следовало бы брать никого… но раз уж вы решили брать кого-то из моей газеты, так я обязан дать консультацию. Господин Ловецкий никогда не писал ни слова против советской власти.
– А кто же писал против?
– Этого я не могу вам сказать, – заерзал редактор, – последнее уложение о печати разрешало не раскрывать псевдонимов… Могу вам только сказать, что поискать врага вам следовало бы у себя под носом…
– Да его, кажется, уже и нашли, – сказал нарком. – Мы лучше информированы, чем вы думаете. Что ж, товарищ Краминов неплохо конспирировался…
– Я вам ничего не говорил, – пропыхтел редактор. Чарнолуский поднялся к себе и походил по кабинету, прикидывая варианты. Ловецкого надо было немедленно отпускать – он и в самом деле был ни в чем не виноват. Его Арбузьев наркому давно нравился. Что было делать с Краминовым – нарком не понимал. С одной стороны, это был замечательный повод, чтобы поставить на место Корабельникова: ты требовал арестов – так вот и арестовывай, враг сидел у тебя под носом. С другой же – в отдаленной перспективе вся эта ситуация могла сработать на решение главной задачи – оставалось только придумать, как с нею разобраться, чтобы взаимно уничтожить коммуны, породившие в своих недрах двух невольных изменников… Коль уж сама судьба сложилась так удачно, что Гувер и Арбузьев попались и раскрылись одновременно, нельзя было упускать случая. Вероятно, обоих надо было выпустить. Вероятно, обоих надо было шантажировать… а верней всего, они и сами охотно поучаствуют в этом замысле. Примерно через час у Чарнолуского был готов план. Он спустился к Апфельбауму.
– Пожалуй, их надо выпускать, Гриша, – сказал он по возможности дружелюбно.
– Обоих? – в недоумении выкатил Апфельбаум бараньи глаза.
– Думаю, да. Они мне понадобятся, чтобы решить наконец елагинский вопрос.
– А что ты скажешь Аренскому?
– Аренскому я ничего говорить не обязан.
И еще через час товарищ Бродский, торжествуя, лично отправился выпускать Гувера и Арбузьева. Так что, когда к Чарнолускому в Смольный ворвался Корабельников, вопрос был уже решен.
– Не беспокойтесь, не беспокойтесь, – сказал нарком. – Возможно, он уже ждет вас там, на Крестовском… хотя сомневаюсь, что он захочет возвращаться именно туда.
– Почему? – взвился Корабельников.
– Ну, знаете, – уклончиво пожал плечами Чарнолуский. – Все-таки семья, родители… Зайдет успокоить, чаю попить… Не хотите чаю? У меня настоящий.
– Я уже пил, – буркнул поэт.
10
В семнадцатой камере Трубецкого бастиона к началу всей этой маленькой бури остался один человек, словно уравновешивавший своей неподвижной участью бурные перемены последних пяти месяцев. После увода Ватагина Оскольцев сидел в одиночестве.
Ватагин, всегда флегматичный и даже во время редких вспышек гнева утешительно нормальный, Ватагин, умевший и в тюрьме брюзжать так же, как брюзжал он, бывало, на заседаниях правительства или на газетных страницах, – в последнюю свою ночь что-то почувствовал и метался по камере, как зверь. Оскольцев, который как раз почему-то был безмятежен в тот вечер, не понимал, с чего бы вдруг такие метания; люди вроде Ватагина вовсе не обладают даром дальновидения, по части предсказаний они страшно близоруки и способны улавливать только ближайшие опасности, которые уже – вот, стучатся; Оскольцев был устроен ровно наоборот – он видел только далекое и не замечал того, что под носом. Вот почему в последнее время он успокоился: смерть настолько приблизилась, что вышла из его поля зрения.
Ватагина же, кажется, наконец пробрало, пробило. Он долго ворочался, потом встал и забегал, коротко постанывая и повторяя: «О Господи… что ж это… О Господи!» Наконец он остановился и жалобным, не своим голосом воззвал:
– Оскольцев! Не спите! Как вы можете спать!
– Да что такое случилось?
– Оскольцев, меня уведут завтра! Уж это точно! Я чувствую.
– Почему вы знаете? По-моему, давно забыли про нас…
– Не-ет, не-е-ет! Они никогда не забудут… Чувствую! Вы одно только мне объясните: за что? Все взять, унизить, как только возможно, истерзать со всей изобретательностью, без всякой иной цели! Только бессмысленное мучительство, только максимум мерзости! Что бы им было убить всех нас сразу?! Нет, они ждут, пока каждый, каждый сломается, пока мы на коленях приползем целовать им сапоги, умоляя, чтобы нас убили! В том только и смысл, чтобы узник просил не даровать ему жизнь, а прикончить его как можно скорей! И с Россией, негодяи, сделали то же самое: так истерзали, что сама, матушка, на четвереньках приползла – что хотите делайте, только прикончите, не мотайте больше кишок на колючую проволоку! Вот тогда и прикончили; правду говорят, что перед смертью чутье просыпается. Уж подлинно – нашла кого попросить!
Ватагин еще некоторое время бегал и выкрикивал все эти мстительные речи, припоминая всех, кто в разное время унизил его, недоплатил, не дал ходу, – по вечному закону человеческой неблагодарности, в несчастии мы тут же вспоминаем все свои прошлые беды, но в счастии никогда не помним прежних радостей; накануне гибели вся жизнь представилась Ватагину цепочкой мучительных неудач. Побегав и постонав часа три, он вдруг рухнул на нары и с Полуоткрытым ртом захрапел, а уже в восемь утра Крюков завозился с ключами. Ватагин вскочил, дико озираясь. Он словно искал, куда спрятаться.
– А? – спросил он Оскольцева, мотнув головой в сторону двери. – А?! Ааа?! – Непонятно было, о чем он спрашивает этим хриплым криком: то ли требует подтверждения своей прозорливости, то ли не может поверить, что это в самом деле конец, и ждет от Оскольцева окончательных разъяснений. Сказать в любом случае было нечего, слова ничего больше не значили.
– А?! Ааа?! Ааааааа?! – хрипло орал Ватагин все время, пока Крюков повторял ему, как глухому: «С вещами, Ватагин! С вещами! Отсиделся, подымайся!»
Сам он встать не мог – Крюкову пришлось вызвать караул, чтобы его выволочь, и все это время Ватагин хрипло, без слов, орал; вопль этот и теперь почти каждую ночь слышался Оскольцеву. Понял Оскольцев только одно: чего бы с ним под конец ни делали, так уходить он не будет. С тех пор он сидел один, и в камере его не было больше никакого зловония – он высох до того, что перестал пахнуть; а может, это была святость – еще немного, и он стал бы благоухать, светиться, лечить наложением рук. Его суета улеглась, восторжествовала абсолютная покорность – Оскольцев принимал любую участь, ибо избавился от главной своей пытки: вечного подозрения в неправоте. Как бы ни было ужасно все, что он сделал в своей жизни, это было многократно искуплено, он был чист теперь, как дитя, и смиренно ожидал решения своей участи. Не правы в любом случае были теперь его мучители; мера страдания была превышена. Что бы с ним теперь ни сделали – он лишь кротко повторил бы: «Прости им, ибо не ведают, что творят». Целые дни проводил он молча, поджав ноги, сидя на нарах, с тихой благодарностью жуя липкий хлеб или возведя глаза к решетчатому окошку. Он и сам ощущал свою святость, и это было одно из самых блаженных ощущений, ведомых ему.
Попав в камеру, Ловецкий изумился: не было пресловутого зловония, о котором упоминали узники российских тюрем во все времена. Впрочем, для него не так ужасно было зловоние и прочие неудобства заключения, как навязанное общество – и после первых минут в камере он страшно обрадовался, что сидеть предстоит с человеком интеллигентным.
Оскольцев смиренно ждал гибели, почти уже не прислушиваясь к шагам в коридоре, – но вместо гибели явился новый сокамерник, сорокапятилетний интеллигент с мягкой улыбкой. Пенсне у него отобрали – с некоторых пор отбирали все колюще-режущее (в Москве эсер Каланчев вскрыл себе вены стеклом от пенсне, и Воронов оперативно разослал соответствующее предписание). Ловецкий подробно расспросил Оскольцева о судьбе обитателей семнадцатой камеры и понял, что дела его плохи.
11
Когда пятнадцать часов спустя в семнадцатую камеру впихнули Краминова, Ловецкий лежал без сна на узких нарах и пытался выдумать верную линию поведения на предстоящих допросах – он давно готовился к чему-то подобному, как всякий русский интеллигент, томимый комплексом вины и ожидающий расплаты неизвестно за что. Естественно, редактора «Пути» надо было представить в возможно более выгодном свете; на вопрос о настроениях в Елагинской коммуне следовало отвечать, что они умеренно критичны, но в целом лояльны, ничего противозаконного; на вопрос о Гувере… Но тут заскрежетал ключ, и в камеру влетел Краминов.
– Что такое? – не разобравшись сослепу, крикнул Ловецкий.
– Илья, вы? – узнав голос, спросил от двери Краминов. Света не было, лампу давно не давали.
– Краминов?! – поразился Ловецкий и, не удержавшись, расхохотался.
– Здравствуйте! Черт… где вы тут? Темно, как у негра в желудке…
– Идите сюда. Что, взяли все-таки?
– Вы не поверите, какой бред. Ведь написать – все решат, что вымысел. Пошел вас вызволять… ну и напоролся на патруль! Но подумайте, какое совпадение!
– Ну, ничего случайного тут нет, – задумчиво проговорил Ловецкий, подвигаясь на нарах, хотя места было более чем достаточно. Краминов добрался до него и уселся рядом. – Думаю, за вами следили и арестовали на улице, просто чтобы не вызывать подозрений…
– Какое! Если бы следили, я бы заметил.
– Донесли, скорее всего, эти ваши двое…
– Да ничего подобного, никто не доносил! Это чистый случай…
– Ну, тогда у них выдающаяся интуиция, – покачал головой Ловецкий. – Это надо же так постараться, чтобы взять именно Гувера с Арбузьевым… Краминов закурил и угостил Ловецкого:
– И кончат они, как я и предполагал, – у одной стенки.
– Не каркайте, не каркайте.
– О да! Вы ведь этих считаете большими гуманистами!
– Не гуманистами, а прагматиками, – поправил Ловецкий. – И убивать нас по меньшей мере непрагматично…
– А сажать? Сажать – прагматично?
– Не знаю, – задумчиво сказал Ловецкий. – Но вот посадить и выпустить, по-моему, чрезвычайно прагматично…
– Вы, Илья, как все люди десятых годов, полагаете, что этика – вещь выгодная. А этика как раз в том и заключается, чтобы действовать поперек прагматизма…
– Друг мой! – воскликнул Ловецкий. – Я вас обожаю! Знаете почему? Потому что вам двадцать пять, я на двадцать лет старше, а мы с вами и тут спорим! Это же не зависит от возраста, от обстоятельств, от эпохи, наконец! Как я счастлив, что в вашем поколении есть такие люди. Ведь это чу… чу… чудо! – И он засмеялся. Оба в самом деле были вполне счастливы.
После спора утомленный Ловецкий задремал, Краминов докуривал последнюю папиросу, в узкое окошко полз рассвет, – и тут Оскольцев закашлялся: он отвык от дыма.
– Простите, господа, что я напоминаю о себе… Краминов вздрогнул.
– Ах да, – Ловецкий очнулся от забытья, – я ведь вас не представил. Виктор Александрович Оскольцев, товарищ министра иностранных дел, – Павел Краминов, публицист консервативного направления, ныне житель Крестовской коммуны, волею судеб разоблачающий большевизм изнутри…
– Да в Крестовской коммуне никому дела нет до большевизма,-буркнул Краминов. – Простите, ради Бога, что я вас не заметил.
– Это значит, что я близок к совершенству, – печально улыбнулся Оскольцев. – Когда я его достигну, меня станет совсем не видно.
– И вы сможете выйти незамеченным? – поинтересовался Ловецкий.
– Думаю, мне это уже не будет нужно. Я только одно хотел бы вам сказать… Я советовал бы вам успокоиться. Просто успокоиться и ждать, ничего не планируя и ни о чем не беспокоясь. Мне кажется, что это единственный совет, который я на правах старого постояльца этой камеры мог бы вам дать… и больше я в ваши споры вмешиваться не стану, хотя бы потому, что не совсем их понимаю.
– Чего тут не понять? – Ловецкий пересел к Оскольцеву. – Мы, Виктор Александрович, собственно, ни о чем и не спорим. Какая теперь разница – получал Ленин деньги от немцев или не получал?
– А он получал? – поинтересовался Оскольцев.
– Ну, наверное, получал… но если б и нет – все было бы точно так же. И даже без всякого Ленина. Вопрос в одном: одобрять ли выбор, который сделала история, или бунтовать против этого выбора?
– Да, это только вопрос темперамента, – кивнул Оскольцев. – Правоты быть не может…
– Разумеется, не может! – просиял Ловецкий.
– Важно было высказывать вслух то, о чем молчат, – согласился Краминов. – Интеллектуальные спекуляции, знаете… Но иногда я и сам очень увлекался.
– Так и я увлекался! И мне было очень интересно…
Через три часа товарищ Бродский вошел в семнадцатую камеру.
– Краминов, Ловецкий! – гортанно крикнул он.
Краминов, Ловецкий и Оскольцев были заняты игрой в угадывание мелодий: игра эта была широко распространена в дворянских и чиновничьих семьях начала века. Игроки боролись за право угадать классическое музыкальное произведение с первых нот: побеждал тот, кому требовалось меньшее количество нот. Оскольцев брался угадать с семи, Краминов – с пяти; Ловецкий просвистал два первых такта увертюры к «Лоэнгрину», и Краминов почти угадал.
– Что-то знакомое, – бормотал он, – ну наверняка же знакомое… Немец, да?
Бродский прервал их игру на самом интересном месте и огляделся в недоумении:
– Почему трое?!
– Один уже был, – спокойно ответил Ловецкий.
– Кто именно?! – крикнул бывший сапожник.
– Я, – спокойно сказал Оскольцев.
– Фамилия! – рявкнул Бродский.
– Оскольцев, товарищ министра.
– Почему вы все еще здесь?
– Не знаю, – пожал плечами товарищ министра.
«Это плохо, – подумал Бродский. – Он мог черт-те что им порассказать… Ну, в любом случае надо решать с ними; с этим разберемся».
– Краминов и Ловецкий, за мной, а вы пока сидите, – будничным голосом сказал он.
– Одну минуточку, – вежливо сказал Ловецкий. – Виктор Александрович, что от вас передать?
– Кому? – усмехнулся Оскольцев.
– К кому попадем, тому и передадим, – пообещал Краминов.
– Если действительно выйдете, – не очень уверенно сказал Оскольцев, – мой отец живет на Съезжинской, 25, во втором этаже, шестая квартира… Скажите ему, что я жив. Но не знаю, будет ли это правдой к тому времени…
Он не сомневался, что Ловецкий и Краминов отправляются к совсем другому отцу.
Бродский пропустил заключенных перед собою и вышел, и Оскольцев снова остался один. Впрочем, впечатлений ему хватило надолго. Он успел полюбить этих славных людей – молодого угрюмого и немолодого веселого. Ему нравилась их рискованная затея. И то, что они насочиняли про две коммуны, чтобы его развлечь, тоже было очень весело. Конечно, он разгадал их невинный трюк. Никаких коммун не было и быть не могло.
– Да-с, да-с, – приговаривал Чарнолуский, организовывая чаек и потирая ручки. – А что ж вы думали? На патруль кричать никому не дозволяется! И вы, товарищ Ловецкий, тоже хороши.
– А как вы узнали, что мы арестованы? – поинтересовался Ловецкий.
– А как бы я не узнал? Я все-таки народный комиссар, не забывайте об этом.
– А разве они, когда берут, с вами, согласовывают?
– Ну конечно… то есть задним числом! – поспешно поправился Чарнолуский. – И я немедленно распорядился: если ничего противозаконного нет – отпустить! За вами же и в самом деле нет ничего противозаконного, если я верно понял? Кроме, конечно, того, что сторонник советской власти живет на Елагином, а противник ее – на Крестовском… но и это, если хотите, не криминально.
– Криминально будет, если Корабельников узнает про мой псевдоним и про все эти дела, – вздохнул Краминов.
– Ну, это мы как-нибудь устроим, – пообещал нарком. – Я вот о чем хотел с вами побеседовать… Впрочем, для начала один вопрос: вы, господин Ловецкий, вероятно, мне писали?
– Нет, – удивился разоблаченный Арбузьев. – Никогда в жизни… Зачем же мне было вам писать?
– Да видите ли, некто из числа елагинцев регулярно извещает меня о творящихся там безобразиях… требует разгона, арестов…
– Неужели вы думаете, что я стал бы доносить? – простодушно спросил Ловецкий.
– Нет, конечно! – смутился нарком. – Но ведь это и не донос… Это так – информация. Но я не об этом хотел говорить. Вы, господа, сами видите, что конфронтация ваша стала довольно забавна. Елагинская коммуна – мой неудавшийся опыт, согласен, да и вы понимаете, что она свою задачу уже выполнила. Скоро университет возобновит работу, начнется реформа орфографии, профессуре дадут места, писатели пойдут в газету или там… в общем, найдется дело и писателям. Зиму перезимовали, пора и честь знать. Очаг сопротивления тоже получился никакой – одна спекуляция, не так ли? Ловецкий слушал молча, но не кивал; Краминов нахмурился.
– И вот о чем я подумал, дорогие друзья: не угодно ли вам посодействовать мне в примирении ваших враждующих станов и мирном их возвращении, так сказать, в исходное состояние? Разумеется, нас можно не любить, но теперь лучше это делать поодиночке. О пайках для престарелых коммунаров мы могли бы договориться отдельно…
– Об этом можно поговорить, – после долгого молчания произнес Краминов.
– Попробуйте, попробуйте. Я слышал, что и так уже значительная часть крестовцев и елагинцев ходит туда-сюда…
– Ну, не очень значительная часть, – поморщился Краминов.
– Но это начало. Я вас серьезно прошу… И тогда наша общая маленькая тайна насчет истинного имени господина Гувера не выйдет за пределы этой комнаты…
– Это непременное условие? – бывший Гувер вскинул голову и сверкнул очами.
– Да, это грубый, грубый шантаж, – сказал Чарнолуский и расхохотался. – Нет, а вы чего хотели: надо отвечать за свои действия – или это прерогатива только власть имущих? Скажите лучше, по-человечески, без чинов, – что вы делали в этой коммуне, если так не любите большевиков?
– Я делал там свободное новое искусство, – упрямо сказал Краминов.
– Ну, Бог с вами. Скажите, могу я на вас рассчитывать? Думать надо быстро, потому что, пока вы будете думать, другие тоже не станут терять времени. И тогда вместо примирения, которое придумаете вы, могут случиться совсем другие меры, которых не хотели бы ни вы, ни я.
Краминов присвистнул.
– С пяти, – неожиданно сказал Ловецкий. Краминов просвистал пять нот знаменитой темы Судьбы.
– Ну, это просто, – разочарованно протянул Ловецкий.
– О чем вы? – удивленно спросил нарком.
– Мы полагаем, что вы правы, Александр Владимирович, – кивнул Краминов. – Но есть ли у нас гарантии, что разгон не произойдет раньше?
– Никаких гарантий, – печально сказал Чарнолуский, – нет ни у вас, ни у меня.
– Ну что ж, – помолчав, сказал Ловецкий. – По крайней мере честно.
12
Разумеется, в районном совете никто не собирался заниматься Ятем; размещалась управа в доме оперного тенора Ладыженского, сбежавшего почти одновременно с Кшесинской. Теперь в его роскошном, капитально пограбленном особняке размещался таинственный районный совет Петроградской стороны, описанный впоследствии во множестве историко-революционных сочинений. С дрожащей руки авторов, писавших в тридцатые годы, укоренилось представление, будто в советских учреждениях ранней революционной поры без умолку стрекотали машинки, отдавались решительные распоряжения и вообще кипела административная жизнь; это не так. Совет Петроградской стороны беспрерывно заседал, обсуждая мировые вопросы и ничего не решая. На время заседаний в жилотделе оставлялся дежурный, молодой слесарь Пажитнов, который во время дискуссий о новом облике города всегда страшно храпел. Теперь он один-одинешенек сидел в огромной, ободранной гостиной Лодыженского и лениво тыкал пальцами в расстроенный белый рояль. Инструмент был объявлен собственностью государства, председатель районного совета лично запретил в него гадить – хотя попытки, что скрывать, были; Пажитнов обладал блестящими способностями и как раз к визиту Ятя подобрал наконец «Яблочко».
– Я в жилотдел, – сказал Ять, поднявшись на второй этаж.
– До-о, – вместо ответа произнес Пажитнов и ткнул в клавишу. Послышался басовый звук; Пажитнов выжал педаль и удовлетворенно улыбнулся. Рояль исправно служил не только эксплаутаторам, но и пролетариату.
– Я по поводу квартиры, – еще раз попытался отвлечь его Ять.
– Все насчет квартиры, – миролюбиво пояснил Пажитнов, словно снисходительно укоряя сограждан: ну что за люди, непременно хотят где-нибудь жить! Он двумя пальцами изобразил тремоло – долженствующее, очевидно, выражать робость посетителя.
– Председатель домкома направил меня к вам, – громко, как глухому, объяснил Ять.
– Я слы-шу! – оперным голосом пропел Пажитнов и с силой ударил по двум крайним клавишам. – Я слы-ы-ышу вас! Вас я слышу! Я вас, я вас, я вас – слы-ыышу! А? Не хуже мы, чай, тенора-то!
Все это было так нереально, что Ять распахнул пальтецо, гордо выпятил грудь и с оперным пафосом затянул:
– Мне жи-ить, мне жи-ить, мне жи-ить – не-егде! Снимал кварти-иру! Теперь товарищ Матухин! Мату-хин! Матухин! От-се-ли-ил… ммменя. – И демонически расхохотался: – Ха-ха-ха-ха-ха!
Пажитнов взял фантастический, истинно вагнеровский аккорд.
– Так и что? и что? и что? – задребезжал он тенорком.
– Спа-си-те! – проорал Ять; из залы заседаний, некогда служившей Ладыженскому спальней, вывалились один за другим члены районного совета и ошеломленно встали полукругом, слушая пролетарскую оперу «Посещение жилотдела».
– А я… что ж… могу… – на одной ноте ответил Пажитнов.
– О-о-ордер! О дайте, дайте о-ордер! Вселить меня хоть в ку… хоть в ку… хоть в кухоньку мою, – лирическим баритоном закончил Ять.
– Приходи-ите! В понеде-ельник! В понеде-е-е-ель-ник! – сорвался Пажитнов на фальцет и сбацал нечто невообразимое, ударяя тяжелыми лапищами по нескольким клавишам сразу. У него уже немного получался собачий вальс.
– Так ведь сегодня и есть понедельник! – вспомнил Ять.
– Ну! – не растерялся слесарь. – Я и говорю: вот в другой понедельник и приходи.
Пажитнов встал от рояля и уважительно, как дирижер первой скрипке, пожал Ятю руку. Ять раскланялся и вышел на солнечную, благоухающую улицу.
А в общем, все это соответствовало его представлениям о конце времен: всеобщая необязательность, леность и даже коллективное безумие, согласитесь, как-то оправдывают нас в наших собственных глазах. Учитель болен или сбежал, все резвятся, – как я в детстве мечтал, чтобы все гимназические наши учителя вдруг не пришли! И не то чтобы я не любил учиться – нет, мне всегда нравилась атмосфера необязательности, атмосфера, в сущности, апокалипсическая. Конец света, а я играю в мяч – помнится, именно на этом перекрестке я говорил об этом с Корнейчуком… Как я мыслю себе конец света? Да именно так: сидит пролетарий за роялем, и всем уже все равно. Ничто ничего не весит. Мечта релятивиста. И как я смею негодовать, если сам всю жизнь мечтал о чем-то подобном? Мир окончательно сошел с ума, избавился от пут рассудка и именно поэтому так пышно расцвел: глядите, какие листочки! А навстречу ковыляет монстр с бревном на плече – кто бы это был? Впрочем, какая теперь разница: если все сошли с ума, так и этот наверняка тоже…
Относительно встречного монстра с бревном он, однако, был прав: навстречу ему, тяжело переваливаясь, с трудом балансируя и задыхаясь, шел исхудавший, косолапый Трифонов в теплом зимнем пальто, истрепанном до последней возможности, и в засаленной пролетарской кепке.
– Истинные были слова ваши, – проговорил он, задыхаясь и ничуть не удивляясь встрече с Ятем. – Истинные, истинные слова… Благодарю и преклоняюсь. Прошу со мною.
И Ять, тоже ничему не удивляясь в этом рехнувшемся мире, последовал за ним в сторону Невы, туда, где одиноко жил Трифонов в последние годы. Он попытался было помочь с бревном – какое!
– Нельзя, нельзя, – одышливо возразил Трифонов. – Каждый сам несет, не пристраивайтесь… Хотите – найдите и несите, а мое не замайте. Я, ежели хотите знать, неделю его пилил… это был клен здоровенный! Ветки обрубили, растащили, а бревна никто не унес. Там еще осталось, если хотите.
Ять со значением кивнул, как будто что-то понял. Жилище, говорят, зеркало души; в иных царит живописный беспорядок, старательный, искусственный, для придания богемности скромной буржуазной обстановке. В иных соблюдается строжайший минимализм – лист бумаги на столе, остро заточенный карандаш, пять книг, нужных для работы… В третьих повсюду плюшевые глупости, вазончики, букетики, статуэтки – и поди пойми, безвкусный добряк перед тобою или мелкий хищник, маскирующий таким образом подлую и лживую душонку. Как бы то ни было, во внутреннем мире Трифонова громоздились булыжники, поленья и груды хлама; там почти не было места делам рук человеческих – все дикая природа, причем в самых грубых образцах. Книги были свалены по углам, а большую часть обеих комнат занимали серые валуны, грязные глыбы и сырые дрова. Все это он стаскивал к себе без всякой видимой цели – просто для упражнения мышц; случайная мысль, которую Ять, не желая безумцу зла, заронил в его больное сознание, укоренилась и принесла плоды.
I. СОБЫТИЯ ИСТОРИИ и РОМАНА | |||
1.1. Причины и предпосылки | |||
Вопросы | Ответы | ||
1. | Каковы исторические предпосылки романа «Орфографии»? | 2 | |
2. | Как Д. Быков в романе объясняет причину, по которой революционное правительство отменило орфографию? | | 2 |
3. | Как действует ленинский принцип «верхи не могут, низы не хотят» в отношении инициирования реформы орфографии в фабуле романа? | 2 | |
4. | Оцените с позиций интеллигенции отказ от грамотного письма, провозглашенный революцией «для спасения России». | а) панацея от всех бед б) лекарство против морщин на лбу в) хамство г) элементарное невежество | 1 |
5. | Какова «экономическая база» реформирования азбуки? | а) экономия бумаги б) экономия словесных усилий для освещения революционных событий в) экономия сил молодого государства | 1 |
6. | С чьей легкой руки была создана Елагинская коммуна? | а) Ленина б) Чарнолуского в) Ятя г) Апфельбаума – председателя Петросовета | 1 |
7. | Каковы экономические предпосылки образования коммуны? | 2 | |
8. | По какой причине произошел раскол Елагинской коммуны? | 1 | |
9. | Что радикальным образом изменило жизнь профессора Трифонова? | 1 | |
10. | Каковы исторические предпосылки создания контор и появления в России бюрократии? Для кого и для чего существуют в романе? | 2 | |
11 | Почему (и обо что?) разрушилась «семейная лодка» Ашхарумовой и Барцева? | 1 | |
12. | Что переполнило чашу терпения Ятя и подвигло его к отъезду за границу? | 1 | |
1.2. Персоналии в истории и литературе | |||
13. | Какую историческую роль играет в романе Александр Владимирович Чарнолуский? | 1 | |
14. | Кто является прототипом Председателя Петросовета Апфельбаума? | 2 | |
15. | Кто составил «первый» список жителей коммуны и кого в него включил (из каких соображений)? | 2 | |
16. | Кто в романе олицетворяет власть Гурзуфа и претендует на нее? Можно ли этих людей назвать «кухаркины дети»? | 2 | |
17. | Кто олицетворяет советскую власть и порядок в Елагинской коммуне? | 1 | |
1.3. Движущие силы истории и романного действия | |||
18. | Каковы основные движущие силы сюжета «Орфографии»? | 1 | |
19. | С какой целью пришли в коммуну представители питерской интеллигенции? Что хотели получить от новой власти? | 2 | |
20. | Как можно охарактеризовать основную диспозицию сил, которая организует романный конфликт? Назовите противостоящие лагеря (их лидеров и принципы взаимоотношения или взаимодействия с властью). | 2 | |
21. | Какой коммуне и почему в большей степени симпатизирует Чарнолуский? | 1 | |
22. | Кто в романе является, условно говоря, «своим среди чужих» (или «чужим среди своих»)? | 2 | |
23. | Кто является организатором «орфографического подполья» в Елагинской коммуне? Кого вокруг себя собирает? | 1 | |
24. | В каких сценах и эпизодах романа происходит реальное движение народных масс? | 1 | |
25. | Кто вышел на демонстрацию 1 мая и что демонстрировал? | 2 | |
1.4. Сроки и даты | |||
26. | Какой по протяженности период охватывает «романное время»? Что происходило в реальности в этот период? | 1 | |
27. | Назовите день упразднения Ятя. | 1 | |
28. | Когда состоялся переход на новый стиль в «календаре»? В чем он заключался? | 1 | |
1.5. Итоги и результаты | |||
29. | По какой причине революционная власть решила распустить Елагинскую коммуну? | 1 | |
30. | Каков был план Чарнолуский по прекращению деятельности коммуны? Суждено ли было сбыться этим планам? | 2 | |
31. | Чем закончилась история коммун? Какие есть в романе основания считать именно так? | 1 | |
32. | Знал ли правду о «финале» коммун Чарнолуский? | 2 | |
33. | Какова дальнейшая судьба Елагина дворца и Прилукинской дачи? | 2 | |
II. ФАКТЫ ИСТОРИИ В ХУДОЖЕСТВЕННОЙ ИНТЕРПРЕТАЦИИ | |||
34. | Какой главный организационный принцип коммуны нарушен в Елагинской и Крестовской коммуне? | 2 | |
35. | Какая валюта на гурзуфском рынке была самой надежной? | а) хлеб б) вино в) мед г) книги д) керенки | 2 |
36. | В чем заключается «просвещенность» власти в лице Свинецкого? | 2 | |
37. | Имеется ли у Луазона реальный прототип? Почему фигура Луазона в романе обретает реальные очертания? Какова ее роль в революции? | 3 | |
III. ИСТОРИЯ В ДЕТАЛЯХ | |||
38. | Есть ли прототип у телепрограммы «Угадай мелодию», которую вел В. Пельш? | 2 | |
39. | Действительно ли во время наполеоновского нашествия с русских взимали штраф за французский язык? | 1 | |
40. | Как «погрешил» против исторической реальности А. Блок в поэме «Двенадцать»? | 2 | |
41. | Запишите революционный девиз по правилам старой орфографии: «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» | 2 | |
42. | В чём заключалась особенность «ленд-лиза» первых лет советской власти? | 2 | |
43. | Правда ли, что в 1921 г. был создан Петроградский институт остановки времени, который просуществовал до 1927 г.? | 2 | |
44. | Почему Ять «открыть Луазона боялся: полторы пачки папирос вполне могли уйти ни на что»? | 1 | |
IV. ЛОГИКА ИСТОРИЧЕСКИХ ПРОЦЕССОВ | |||
45. | Почему в коммунах оказались критики, журналисты, поэты, художники? Чем они мотивировали свое право на государственное обеспечение? | 2 | |
46. | При каких обстоятельствах Ять впервые услышал фамилию Луазон? Имеет ли продолжение это заочное знакомство? | 2 | |
47. | Почему новая власть руководствовалась принципом «брать и выпускать»? | 1 | |
V. ИСТОРИЧЕСКАЯ РЕКОНСТРУКЦИЯ | |||
48. | Представьте, что Вы захватили власть в Гурзуфе. Какие бы декреты издали в первую очередь? | 3 | |
49. | Вставьте возможные темы разговоров пролетариев между собой: «Можно было поместить пролетариев во дворцы, кормить четырежды в день и купать в ваннах с розовыми лепестками, – и все равно темой их бесед оставалось бы ??? и собственные телесные недомогания» | а) дети б) бабы в) дороги г) пьянство | 1 |
50. | Предложите свой «революционный» проект в духе Ятя: упразднить ритуал приветствия; придумать упрощенный вариант половой потребности, отменить размножение… | 3 | |
51. | Ваша фамилия Чернодурко и Вы хотите взять власть в свои руки. С чего начнете? | 2 | |
VI. СТРАШНЫЕ ПРЕДЧУВСТВИЯ и СБЫВШИЕСЯ ПРОРОЧЕСТВА | |||
52. | Сбылось ли «пророчество» и «предвидение» Луазона, если главной задачей власти, по Луазону, было возбудить в массах желание крутых мер и тоску по сильному правителю; правитель этот будет тем сильней, чем безоглядней окажется разрушение. Триумфальное возвращение монархии без Романовых – вот была конечная цель русской революции; большевики, придя к власти, отменили все прежние законы (включая законы природы, регулировавшие брак, старение и смену времен года) лишь затем, чтобы тут же насадить такую систему ограничений, по сравнению с которой прежние казались образцом милосердия. Что на это указывает? | 2 | |
53. | В чем заключается практическая польза занятий физическим трудом Трифонова? | 2 | |
VII. ДОКУМЕНТАЛЬНЫЕ СВИДЕТЕЛЬСТВА | |||
54. | Как уложение о печати регулировало вопрос о псевдонимах журналистов? | 1 | |
55. | Какие механизмы имела пресса для разрешения на страницах прессы радикальной полемики? | 1 | |
56. | Какие книги составляют «библиографию» Борисоглебского? | 1 | |
57. | О каком «диктаторе» говорится в следующей фразе: «…Народ, вчера еще боготворивший вождя, сегодня предал всех, изменчивый, как фортуна. Продиктовать последние строки – уже не для этих свиней, но для истории»? | 1 | |
58. | Почему все визы на выезд «в Петрограде девятнадцатого года выдавались централизованно»? Чего опасалась новая власть? | 2 | |
59. | Какие документы, собранные перед отъездом за границу, заставляют Ятя почувствовать себя «лишним человеком» в России? | 2 | |
VIII. ОБРАЗЫ ИСТОРИКОВ и СИМВОЛЫ ИСТОРИИ | |||
60. | Какой персонаж в романе является историком? Чем занимается этот человек? Как его деятельность оценивает Клингенмайер? | 2 | |
61. | Какие символы власти намеренно акцентируются в романе? | 2 | |
62. | Что, по историческому преданию, воплощал образ петуха: «Ять – как всегда, несвоевременно, – вспомнил, что в Риме отцеубийц сбрасывали в Тибр, завязав в мешок с петухом, змеей и крысой. Крыса олицетворяла жадность, змея – коварство… Он не помнил только, что олицетворял петух»? | 2 | |
63. | Объясните суть слов Клингенмейера. Чего не понял Ять в речи владельца раритетов: – Я одобряю всякий решительный поступок, кроме убийства – которое тоже, вы знаете, в исключительных случаях может быть понято… Я думаю, что для вас это [отъезд за границу] самое лучшее – ведь вы далеко не все сделали, что могли. А здесь теперь работа есть только для меня. Этого Ять тоже не понял. | 2 | |
IX. СОЛО ДЛЯ АЛЬМЕКСКОЙ ФЛЕЙТЫ | |||
64. | Альмеки – это реальность или авторский вымысел? | 2 | |
65. | Каковы причины упадка альмекской цивилизации? | 2 | |
66. | Символом чего является альмекская флейта? С каким библейским сюжетом обнаруживаются пересечения? | 2 | |
X. О ГОСУДАРСТВЕ И ОРФОГРАФИИ | |||
67. | Можно ли считать орфографию символом государства? | 2 | |
68. | Как называются мероприятия государства, направленные на сохранение и упрочение позиций языка? | 2 | |
69. | Почему вопрос о русской орфографии всегда такой актуальный? (например, если Вы помните, это был главный вопрос повестки дня при захвате власти в Гурзуфе татарами). | 2 | |
70. | Явилась ли анархия (в лице Свинецкого) для орфографии «матерью порядка»? | 2 | |
71. | Какие госзаказы выполняют обитатели Прилукинской дачи и Елагинской коммуны? Как эти «дела» можно оценить в масштабах революции, используя современную терминологию? | 2 | |
72. | Какие общие черты, в интерпретации автора, есть у орфографии и управления обществом? | 3 | |
73. | Что в настоящее время находится в Елагинском дворце? | 2 |
Ирская коммуна: светлое будущее с чёрным концом
Писал для сайта «Твой Тамбов»: http://tmb.news/exclusive/reportage/irskaya_kommuna_svetloe_budushchee_s_chyernym_kontsom_/Субботним утром я очутился в селе Ленинском Кирсановского района. Я порядочно поездил по тамбовской деревне, атмосфера которой в основном вгоняла в депрессию и тяжёлые думы. В Ленинском — куда более радужная картина. Добротные домики, местами неплохой асфальт – в общем, не Европа, но всё же чистота и порядок. Именно здесь в первые годы советской власти находилась легендарная Ирская коммуна. Место с интересной, но в то же время трагической историей. О славном прошлом образцового хозяйства эпохи НЭПа, страшной судьбе коммунаров, Бернарде Шоу и погибающем наследии предков, читайте здесь.
В поисках «земли обетованной»
Отгремела гражданская война. Голод, бешеная инфляция, разруха – нередко и в головах, и в клозетах. Начиналась новая жизнь, уже в новой, советской реальности. В это-то непростое время сюда, в кирсановскую провинцию, и стали прибывать иностранцы.
Тогда в Штатах проживали тысячи эмигрантов, в поисках лучшей доли покинувших царскую Россию. Многие из них, проникаясь коммунистическими идеями, страстно мечтали вернуться. Советское правительство и лично Ленин дали добро.
«Свою историю Ирская коммуна ведёт с апреля 1922 года. Тогда 64 человека из Америки, не побоявшись разрухи, пройдя сельскохозяйственные курсы, собрав деньги, закупив необходимый инвентарь, оказались в здешних местах. В основном это были реэмигранты, которые до революции уехали в США. В большинстве своём русские, белорусы и украинцы. Хотя были среди них и итальянцы, и австрийцы, и поляки, и немцы. Возглавлял их Карп Богданов. Он же и стал первым председателем коммуны», — рассказывает школьный учитель и по совместительству краевед и очень увлечённый историей села человек Галина Левина.
Галина Владимировна знакомит нас с экспозицией народного музея, часть раритетов которого повествует о жизни коммуны. Бюст Ильича, сельхозтехника тех лет во дворе, чёрно-белые снимки коммунаров.
Читаю надпись на одной из них – «Джованни Фанфорони, итальянец». Об этом удивительном человеке наш экскурсовод рассказывает дольше всего. Джованни – архитектор-самоучка, колхозный зодчий. Под его руководством была воздвигнута школа, тепловая электростанция, водонапорная башня, памятник Ленину и почти все постройки тех лет.
«Буржуины приехали»
Коммунары вызвали настоящий фурор среди местного населения. Когда они пешком шли из Кирсанова в Иру, народ с открытыми ртами дивился странным пришельцам. Мужчины в костюмах, при галстуках, женщины в шляпках с сумочками. «Буржуины приехали», — подозрительно шептались в толпе, а уж когда увидели чудо-инвентарь и три диковинных трактора «Клейтон», купленных за доллары за границей, так и вовсе потеряли дар речи.
Но «буржуины» оказались трудоголиками. Несмотря на тяжелейшие условия (сначала долгое время приходилось ютиться в палатках, недоедать) они с энтузиазмом принялись строить светлое будущее в отдельно взятом селе. Закипела работа, возводилось жильё, на месте руин усадьбы княгини Оболенской, которой когда-то принадлежала эта земля, выросли столовая, мастерские, портняжный цех, мельница. Дальше – больше. Детсад, клуб, лесопилка. В общем, зажили сыто и весело, удивляя местных крестьян и вызывая у них зависть. Случалось, что некоторые аборигены, то ли из той же зависти, то ли из чувства классовой ненависти к пришлым, работящим и успешным, воровали или портили инвентарь.
Среди коммунаров был и Пётр Пшенко. Сейчас в Ленинском проживает его правнучка Марина Волынкина.
«Пётр Васильевич жил на Украине, потом со своими товарищами решил поехать на заработки в Канаду, где он трудился на бумажной фабрике. Услышав призыв Ленина, в 1922 году они с друзьями собрались и приехали сюда. Здесь замечательная природа, это место им сразу понравилось. Конечно, такой жизни, как в Америке, тут не было. Люди жили бедно. Коммунары привезли с собой современный по тем временам инвентарь, столярные станки, которые и сейчас используются в деревне. Прадедушка всю жизнь проработал бригадиром полеводческой бригады и даже был награждён орденом Трудового Красного Знамени», — говорит Марина Алексеевна.
Некоторые искатели нового начала не выдержали суровых реалий и (как покажет будущее, на свою удачу) воротились в Америку. Но вскоре прибыла вторая группа, за ней и третья – уже из Австралии. Позже в свои ряды станут принимать и коренных жителей этих мест. А в 1924 году, после смерти Ленина, коммуна стала носить имя вождя.
Ленинское гремело на весь мир, став эталоном социалистического хозяйства, образцово-показательным объектом. Коммунары собирали невиданные урожаи, в гости к ним то и дело приезжали многочисленные экскурсии, иностранные делегации журналистов, писателей и политиков. А в 1931 году в этих местах ступала нога самого Бернарда Шоу. Знаменитый драматург в компании первой женщины-парламентария Великобритании леди Астор, её мужа и английских аристократов гостил в Ире день и уехал в прекрасном расположении духа. Особенно заграничная знаменитость восторгалась детским садиком и отношением к детям.
Целая группа коммунаров за ударный труд получила награды. Ордена Ленина удостоились Карп Богданов и доярка Марта Кригер, которая на съезде советов даже лично общалась со Сталиным. Ничего не предвещало беды.
Кровавый конец
Наступали чёрные времена. Сталинская машина террора не давала сбоев, добравшись и до коммунаров. В 1937 году с Карпа Богданова в Москве сняли орден Ленина. Вернувшись обратно и предчувствуя скорый конец, он попрощался со своими соратниками и просил во чтобы то ни стало сохранить коммуну, которой он отдал столько сил. В эту же ночь Карп Григорьевич в последний раз смотрел чрез мутное стекло увозившего его «воронка» на организованное им хозяйство.
Светлое будущее для многих коммунаров обернулось пулей в затылок. По классическим по тем временам и совершенно абсурдным обвинениям в шпионаже на различные вражеские разведки, диверсиях и вредительстве были арестованы и позже расстреляны или сгинули в лагерях 24 из 42 коммунаров «первой волны». А в 1938 году коммуну преобразуют в колхоз, тоже имени Ленина.
Правда, и колхоз был далеко не рядовой. «По-прежнему это место оставалось маяком Тамбовщины, всё развивалось, работало, светилось», — комментирует Галина Левина. Созданное коммунарами ещё долгие годы служило и продолжает служить людям. А в колхоз продолжали время от времени наведываться представительные делегации.
Коммуна – наши дни
Тот самый коммунарский городок. Заколоченные окна, битые стёкла, вокруг — ни души. А вот и двухэтажный дом, в котором бывал Шоу. Деревянное здание площадью свыше 1000 квадратных метров и пять остальных необитаемы.
Совсем недавно здесь кое-где жили люди, которых переселили из аварийного жилья. Опустевшие коммунарские постройки ветшают и буквально разваливаются на глазах. Одна из них недавно горела, другую сейчас растаскивают на брёвна какие-то люди.
Брожу по заброшенным комнатам и чувствую себя археологом. Паутина, забытые в пылу переезда вещи, фотографии, газеты хрущёвских времён. Старые полы угрожающе скрипят, в потолке зияют дыры.
«Мы бы очень хотели сохранить хотя бы один дом коммунаров. Дом можно реконструировать, парк расчистить. Парк уникальный, тут ещё реликтовые деревья сохранились. Площадь дома большая, можно открыть и музей, и гостиничные номера, в общем, создать полноценный туристический объект. Мы размещали инвестиционное предложение, чтобы кто-нибудь из представителей бизнеса выкупил его и реконструировал. Но желающих не нашлось, это же громадные деньги. Может быть, кто-то заинтересуется…», — вздыхает Галина Владимировна. – «Так хочется на это надеяться. Но надежд мало».
Лишь один из домов – тот самый, что помнит Шоу, и сохранившийся лучше других (наверное, потому, что местные власти заколотили все окна и двери, тем самым законсервировав его от вандалов), с недавнего времени был признан памятником регионального значения.
По мнению искусствоведа Марины Климковой, если будет принято решение сохранить лишь это одно здание, а все другие разобрать, ценность объекта будет утрачена навсегда. «Убери один или несколько домов – и разрушится не только архитектурно-пространственный комплекс, но исчезнет заложенная в нём идея коммуны. Лучшего места для музея советской истории в области не найти. После революции столичные эмиссары пытались сохранить комплексы дворянских усадеб, прежде всего как примеры экономических хозяйств дореволюционной России. Сегодня логично было бы попытаться сберечь память об интереснейших образцах социалистического хозяйства, каким являлась Ирская коммуна», — считает Марина Климкова.
Так или иначе, одряхлевший коммунарский городок осыпается на глазах. И одного желания местных жителей и краеведов сохранить то, что ещё может быть сохранено, увы, недостаточно. Так что весь этот парк советского периода, вероятно, ждёт судьба самого СССР.
Ну а мы уезжаем в город. Гипсовый Ленин грустно маячит в зеркале заднего вида…
Александр СМОЛЕЕВ.
Отригинал: http://tmb.news/exclusive/reportage/irskaya_kommuna_svetloe_budushchee_s_chyernym_kontsom_/
Ансамбль Елагина острова
История создания
Петр Аркадьевич жил на Елагином острове с семьей в летний период с 1907 по 1911 год по приглашению Николая II. Царской резиденцией остров в дельте Невы стал c 1816 года. Первые упоминания об острове в российских письменных источниках датируются первой половиной XVIII века, тогда его называли Мишиным островом. Мишин, возможно, был созвучен финскому названию Мистулансаари.
«Обживать» остров начали по инициативе Петра I. В XVIII веке остров часто менял владельцев, одним из них был князь Григорий Потемкин, который и продал остров Ивану Перфильевичу Елагину. В 1786 году на острове был построен дворец и разбит английский парк с прудами и каналами, тогда же закрепилось название Елагин остров. Парк на острове был впервые открыт для публичных посещений.
В 1817 году по указу императора Александра I Елагин остров был выкуплен в казну. Александр I пожелал создать на острове резиденцию для своей матери вдовствующей императрицы Марии Федоровны. Была создана комиссия по перестройке дворца на острове, проект поручили зодчему Карлу Росси. Он полностью перестроил дом И.П. Елагина, оставив лишь прочные внешние стены, придав новому дворцу черты стиля ампир. Мощная ротонда в центре постройки с двух сторон была дополнена боковыми портиками с фронтонами и колоннами коринфского ордена. Западный фасад К. Росси украсил портиком с шестью колоннами.
В 1822 году дворец был готов, в начале лета с пристани напротив Зимнего дворца Александр I на пароходе впервые вывез свою мать со свитой в только что построенную загородную резиденцию. Росси встречал императорский пароход на Гранитной пристани острова и организовал торжественный показ своего творения, которое пришлось по вкусу Марии Федоровне. Кроме дворца, архитектор построил «Павильон под флагом» полукруглую ротонду в форме античного храма, кухонный павильон, украшенный нишами со статуями античных богов и музыкальный павильон. Для К. Росси этот проект стал настоящей победой и возвысил его до вершин мировой славы.
После смерти Марии Федоровны дворец служил летней резиденцией Романовых. Интерьеры дворца помнят гостей и хозяев Елагина острова, Мария Столыпина вспоминает: «Несмотря на свои большие размеры, Елагин дворец оказался очень уютным, и, не проведя в нем недели, мы стали себя чувствовать так, будто этот дом нам годами знаком и дорог. Внизу находится очень красивый овальный зал с хорами, гостиные, кабинет и приемная папы, а также две всегда запертые комнаты, в которых живал раньше Александр III. Наверху маленькая гостиная и все спальни, а еще домовая церковь и две комнаты для приезжих».
Дворец с XX века
Как и другие царские имения, после революции 1917 года дворец перешел в ведение Петроградского Совнаркома. До 1929 года во дворце размещался музей истории и быта, затем институт растениеводства. В 1932 году на острове организовали парк культуры и отдыха, который в 1934 году стал носить имя С.М. Кирова, поборника традиций русского дворянства. Во время войны, в начале 1942 года, во дворце начался пожар, в котором погибли уникальные интерьеры К. Росси. Реставрация комплекса велась с 1952 по 1960 год, после чего он служил домом отдыха советских граждан. К счастью, в 1987 году Елагину дворцу присвоили статус музея русского декоративно-прикладного искусства и интерьера XVIII XX веков. На первом этаже были воссозданы ампирные интерьеры К. Росси.